И еще, насколько мог видеть Илья, не было мужского срама.
Какое-то время они рассматривали друг друга. Глаза у дэва были мертвые; Илье даже подумалось, что он слеп.
Но тот, закончив осмотр, удовлетворенно кивнул. В голове у Ильи зашумело, перед глазами замелькало: дэв говорил с ним. Говорил не словами, не раскрывая уродливого рта, но Илья понимал.
«Слушай… прими… и ты будешь…» Бессмертие, могущество, больше не человек…
— Нет уж, спасибо, — пробормотал Илья, разворачивая коня боком. Тут ему не надо было думать. За крупом коня руки сами делали привычное.
Дэв засмеялся. От этого морда его смялась и пошла складками; в пасти открылись крупные, но дурные и редкие зубы.
«Ты уже… меня слышишь… если способности проявились, их не…» Это сила, сила, данная Илье, изменила его, человека Илью. Его движения, ток его крови, его ум.
— Я человек, — ответил Илья, — такой же, как все. Сила дана мне взаймы, чтобы я мог сделать то, что нужно. Что нужно для людей.
«Прими… ты больше не будешь….» Одиночество. Ты одинок, Илья. Ты страшно одинок. Ты лепишься к людям, к их теплым домам, к их артельным котлам, они готовно подвигаются и дают тебе место, ложку и ломоть своего хлеба, но из любого дома, из любой артели ты должен уйти…
Ну и пускай. Может быть, они — не мои, но я — их. Их.
— Ведь это же вы натравили кипчаков на Русь, — сказал Илья вслух. — Зачем?
«Мешает… может помешать… когда-нибудь… убрать…» Светлые линии, сети светлых линий, освещенная дорога вдаль…
Мешает, значит, Русь. Убрать.
Руки сделали свое дело. Тетива распрямилась, и стрела попала дэву в левый глаз. Он взвыл и повалился, покатился вниз, к трупам людей и лошадей. Но когда Илья подъехал, его там не было. Илья смотрел на уже чуть занесенных пылью мертвых кипчаков. Их лица были оскалены, глаза выпучены. Они умерли быстро, но смерть их не была легкой.
— Женюсь. Женюсь… — Алеша поник золотой головой.
— Так тебе и надо, — с простодушным лукавством подначил Илья.
Они сидели втроем в той самой харчевне, которую когда-то — жизнь назад! — Добрыня показал едва приехавшему Илье. За эти долгие годы, изменившие их, харчевня изменилась мало. Те же дубовые столы, тот же состав посетителей — мелкие торговцы и охранники торговых караванов, — даже, казалось, лица те же. И мед, и греческое вино, которое предпочитали Добрыня с Алешей, были все так же хороши. И пока Алеша не заговорил о своей грядущей женитьбе, Илья чувствовал себя счастливым. Сидеть вместе с этими двумя в уголке за кубком, чувствовать их рядом с собой, слушать разговоры, смотреть в их лица… Еще бы с Вольгой повидаться до отъезда, но никто не знал, где он и что с ним. Говорили, что он вывел отроков из окружения, сказал им, что у него другие дела, и исчез. Надо непременно заехать в Дозор.
После войны Илья поклонился Владимиру, просил отпустить его погулять по Руси и был милостиво отпущен. Сейчас он прощался с друзьями перед дальней дорогой, но вот алешкина женитьба… Когда-то, еще до отъезда Добрыни с Алешей, до ямы, он пытался урезонивать Поповича, не пропускавшего ни одного девичьего окошка, но Алеша в этом был неисправим.
— Девушка не мила? — тихо спросил Добрыня, который при этом разговоре чувствовал себя неловко. Он знал, да и все знали, отчего собрался жениться Алеша. Братья Петровичи, Лука и Матвей, подали челобитную князю Владимиру: убереги-де от позора, позволь воздать обидчику, похитителю чести сестры нашей, Настасьи Петровны, злонравному Алеше Поповичу. Самое смешное и досадное здесь было то, что Алеша сам проболтался с хмельной головы братьям Петровичам, что любится с их сестрой: уж очень братья на пиру похвалялись тем, как строго ее берегут. История развернулась на глазах у всех пирующих и грозила Алеше гораздо худшим, чем женитьба. Добрыня первый понял это и громко предложил себя в сваты, в чем тут же был поддержан Ильей, тоже сообразившим, что челобитная-то — о поруганной чести семейной, а это означало кровную месть.
Это потом, вспоминая о неудавшейся попытке Алеши жениться на его, Добрыни, жене, Добрыня стал чувствовать неловкость: выглядело так, что Добрыня старался женить Алешу, памятуя прошлое. Иные злые языки могли предположить (и предполагали), что не так уж, видно, Добрыня был уверен в жене. И Поповича окрутить торопился в своих интересах. Но в тот момент, за столом, Добрыня думал только о том, как сохранить алешкину кудрявую голову на богатырских его плечах.
Уловка сработала. Общество оживилось, князь проявил благосклонность, и братья Петровичи, настроенные поначалу весьма свирепо, сообразили, что так, как оно разворачивается, получается даже лучше.
В общем, не прошло и нескольких дней, как Алеша был обручен по всем правилам, и шла подготовка к свадьбе.
— Девушка-то хорошая, — отозвался Алеша довольно уныло, — я бы, может, и сам… Да наверняка. Но вот так — как будто по принуждению. И ей обидно, и мне.
Он вглянул на Илью. Тот больше не улыбался. Илье было больно за Алешу, и за девушку больно: он догадывался, что Алеша и в самом деле, скорее всего, и по собственному выбору посватался бы к ней. Потому что ее звали Настасьей.
Илье было больно, но как помочь, он не знал. Все уже было решено, и хорошо решилось, лучше, чем могло бы быть, но так хочется, чтобы было хорошо по-настоящему…
— Буду твоей невесте посаженным отцом, — решил он.
Илья вел Настасью Петровну к алтарю. Он вел ее по проходу между тесно набившимися в храм людьми — к ожидавшему жениху, священнику, венцам и сиянию многих свечей — так бережно, с такой осторожной и теплой заботой, как будто не статная девица шла рядом с ним, а девочка, которую хочется погладить по голове. И смотревшему на них Алеше показалось, что он разглядел вдруг Настеньку, девочку, смеявшуюся под синим небом в веночке из ромашек, девушку, которой хочется счастья, — Настеньку, которая стесняется и боится, но идет в надежде и страхе. Настеньку, которая отныне будет доверена ему — с памятью о ромашках и синем небе, поцарапанных коленках, надеждах под окошком в лунную ночь, всем прекрасным, что есть в человеке.