Марфа Кузьминишна, разбуженная громким спором, от гнева на ослушников забывшая про строгий платок.
— И ты, Илья, с ними, стыдоба-то! Вот возьму сейчас метлу…
— И полетишь, — фыркнул Вольга. В отличие от смутившегося Ильи он неудобства не испытывал, веселился, — вид у тебя, Марфа Кузьминишна, самый для того подходящий.
— Скажешь тоже, — в свою очередь смутилась стряпуха, вдруг осознав, что выскочила в одной рубахе, босиком и с непокрытой головой, и поспешно отступая к своей спаленке. — Ну надо же — ведьму нашел…
Грек и латынян ушли весной, когда на солнечных полянках зацвели дикие ирисы, нежнейшие. Звали с собой Илью, настойчиво звали, он отказался.
Илья часто возвращался в мыслях к тому разговору. В историю Амадео о скрытой чаше, которая, будучи найдена, все изменит, он не верил совсем, она казалась ему нелепой. Как может одна чаша изменить все? Ему представлялись вполне понятными и соответствующими тому, что он слышал в церкви, объяснения Вольги: Господь наделил каждого человека способностью творить. И люди творят, меняя мир, в том числе те его скрытые извивы, которых не видят и не знают по невнимательности или потому, что им это пока не дано. Творят, не понимая, что делают, как дети, и все разное. Пока были созданные людьми боги, они руководили творчеством людей в своих интересах. Когда же люди получили свободу, творить стали кто во что горазд, в том числе и много злого, потому что жизнь трудна и людям страшно. Они боятся друг друга и, защищаясь и поддаваясь лжи, творят Обман. Чем же тут может помочь священная чаша, даже если ее найти? Мысль Мануила, что чаша — это собрание всех христиан, которые, любя друг друга, а значит — избавившись от страха и желания отнять что-то у ближнего, будут творить не как попало, а во славу Христову, была ему ближе и понятнее, но в ней, как ему казалось, тоже чего-то не хватало. Во всяком случае, ехать куда-то в поисках христиан не имело смысла — они были вокруг.
Однажды он спросил Мануила, почему тот едет с Амадео, раз не верит в волшебство Грааля. «Если чаша, в которую была собрана кровь Христа, действительно существует, — ответил Мануил, — это священный предмет, который может быть использован для колдовства. Я не хочу этого допустить. Место такому предмету — на Афоне или еще где-нибудь, куда не достигает зло. Если же чаша — выдумка, мне интересно, кто и зачем послал нашего чистого душой монаха ее искать».
За двенадцать лет, казалось, не менялось ничего, а изменилось многое.
Добрыня Никитич с Алешей Поповичем продолжали жить на чужой стороне, не давая забывать ни константинопольским единоверцам, ни латынянам, что есть Русь и с ней надо считаться.
Соломенная, получается, вдова Настасья Микулишна жила в добрынином тереме вместе с матушкой его Амельфой Тимофеевной, и очень с ней сдружилась, хотя поначалу бывало всякое. Крест свой несла с достоинством, Добрыню из дальних земель ждала истово. Илья Муромец, державший заставу и приезжавший в Киев лишь на короткий срок, да и то нечасто, заезжал к ним посидеть за столом, послушать беседы, потренировать во дворе, при полном одобрении умной Амельфы Тимофеевны, бывшую поляницу на мечах и стрелах. Помочь, если вдруг надобность такая возникала. И странное дело, общаясь с Ильей, который все эти годы оставался для них лишь другом далекого Добрыни, эти две женщины чувствовали близость друг к другу, растущее понимание и привязанность, которые уже не исчерпывались тем, что обе они любили Добрыню. Илья сидел у них за столом, прислонясь к стене уже почти седой, с легкими волосами, головой, смотрел на них своими прищуренными горькими глазами, и они, свекровь и невестка, чувствовали, что их двое, что они — вместе.
А Илья жил на заставе, отражал со своими воинами набеги, нечасто уезжая даже в Киев, который всегда был ему рад.
Схоронил родителей, мать вслед за отцом. Не поспел бы — дорога дальняя, но приехал-то навестить да помочь, а оно вон как оказалось. Иван Тимофеевич давно уж не вставал, только Илью извещать не велел: пусть сын вольно богатырствует, без беспокойства.
Отец лежал на лавке, иссохший, говорить не мог и только смотрел на сына-богатыря, которого подбрасывал в воздух, когда-то, когда еще казалось, что все впереди хорошо, смотрел, пока глаза не померкли. И Ефросинья Яковлевна не заставила его долго себя ждать — за ним отправилась.
И дул ветер, разметая листья на кладбище, когда односельчане разошлись, и стоял Илья над двойной могилой — один.
Фома Евсеич умер, умер богатым человеком. Немногая мзда, которую он брал с каждого приобретения в казну, осчастливила наследников.
А казначеи, которые один за другим, приходили ему на смену — крали. Иные крали так, что и прогнать взашей оказывалось мало — поток и разграбление ждали провинившегося. А что толку: следующий тоже крал. И вздыхал Владимир по своему Фоме Евсеичу, ох как вздыхал.
Тем более, что ни один из пришедших ему на смену, не был способен слушать и слышать то, что говорилось и делалось в теремах, избах и притонах, и приносить князю такие доклады, какой, к примеру, сделал Фома Евсеич об Илье Муромце.
А между тем Илья, ничем, казалось бы, Владимиру не мешавший и не перечивший, продолжал его беспокоить. Возможно, дело тут было в том, что Владимир вообще к старости становился все более подозрительным и тревожным. В своей опочивальне он вздыхал и долго не мог уснуть, бродил босиком по персидскому ковру, перебирая в уме свои тревоги.
Тревожил внешний враг, тем более, что с потерей Фомы Евсеича казна как-то быстро оскудела, пиры стали реже, и дружинники-богатыри, содержание которым пришлось уменьшить, уже не ходили гоголями по киевским базарам, а многие и вовсе подавались охранять купеческие обозы.