Письмо было адресовано Антонио Морано, веницейцу, человеку в Киеве известному. Морано был богат, держал торговый дом, и через свои венецианские связи снабжал способных тряхнуть мошной киевлян веницейскими, ромейскими и прочими заморскими товарами, в свою очередь отправляя туда товары с Руси, поставляемые его агентами, прежде всего — меха. Он принадлежал к числу проживавших в Киеве влиятельных иностранцев, за кем Владимир дал своим людям указание присматривать; иностранцев, чья деятельность на Руси, по подозрениям князя, не исчерпывалась тем, что они показывали открыто. На ту же мысль наводило и письмо, к которому торопился вернуться Добрыня и которое к утру должно было тихо и незаметно вернуться туда, откуда было взято, — в подкладку кафтана служащего Морано, который, съездив на родину и вернувшись, тут же «случайно» встретил приятеля и под его влиянием решил дать себе денек отдыха, прежде чем показаться пред очи хозяина. Ну, и упился. Бывает.
В письме некто, подписавшийся «известный тебе Винсенте», просил Морано разузнать о судьбе «наших друзей, посланных по важному делу в глубь этой дикой страны схизматиков», и давно переставших присылать условленные письма, причем описание «друзей», даваемое Винсенте, заставляло вспомнить две кучки иноземных доспехов и монашескую рясу, найденнные в жутком соловьевом овраге. Судя по указанной Винсенте дате предполагаемого прибытия этих троих на Русь, копаться в найденных чашах Фоме Евсеичу было незачем: «в глубь дикой страны схизматиков» несчастные не попали; просто никак не могли успеть побывать где-нибудь далеко и вернуться; соловьиный свист застал их на пути туда.
На листке пергамента, внимательно осмотренном Добрыней, не было никаких условных знаков, — ничего, кроме подписи. Зато печать заставила его встрепенуться. Он несколько раз тщательно скопировал это грубоватое изображение чаши и креста; сейчас, среди ночи, будить Фому Евсеича незачем, а вот завтра надо будет стребовать с него найденный в овраге золотой медальон и сличить. Сдавалось Добрыне, что полустертое, невнятное изображение на нем было тем же самым.
Антонио Морано явился лично к княжескому двору, предъявил то самое письмо, которое князю и Добрыне было уже известно, (правда, без печати, которая была с листка аккуратно соскоблена), сам перевел строчки о «наших друзьях», несколько исказив написанное при переводе, и нижайше просил князя отдать ему оставшееся после его несчастных соотечественников, дабы отправить на родину их близким. На что князь и дал свое соизволение.
Морано также через подставных лиц настойчиво искал в среде скупщиков краденого некий старый золотой медальон, но успеха в этом предприятии не имел.
Историю своего исцеления и обретения могучей, нечеловеческой силы Илья ни от кого не скрывал: ему и в голову не приходило это делать. Во всем, что с ним происходило, во встрече с тремя путниками он не чувствовал ничего тайного или призывающего к тайне. Но эта часть его истории померкла на фоне истории его встречи со Святогором.
Умер Святогор, умер. Передал часть своей силы — и под землю ушел в каменном гробу, разнеслось по русской земле.
Богатырство русское оплакало Святогора. Оплакала Святогора Русь. Лился мед в скорбные чаши, и поминальные службы звучали по всей Руси. Старый богатырь, давно уже запертый своей силой на камнях Святых гор, забывший людей и их нужды, людьми забыт не был. Да, он стал легендой, почти сказкой; но всякий пахарь на Руси хранил в глубине души память о том, что он живет одновременно с легендой и на одной земле с ней.
А Илья, худощавый, с его извиняющейся, грустной улыбкой и всегда прищуренными глазами, легендой не был. Получил парень силу по наследству. Повезло.
На княжьем дворе, а подчас и прямо на киевских улицах Илью звали и просили подсобить, если тяжесть была неподъемна: угол дома ли просел, балку ли плотники взялись вязать не по своим силам. Илья никому не отказывал. Улыбался, перешучивался, помогал. И шел дальше по своим делам, пряча грусть в прищуренных глазах, как будто хотелось ему насовсем остаться с плотниками или грузчиками, таскать тяжести, пересмеиваться, есть из одного котла, да вот нельзя.
А люди думали о нем: хороший парень, безотказный. Славно, что сила досталась такому.
Алеша Попович думал по-другому.
Алеша, поповский сын, прозванный за то Поповичем, богатырем был сильным и отважным, но и разгильдяем таким, что хоть пори, хоть гони. Бабник отчаянный, врал как дышал и в зернь сплутовать мог. И несмотря на всю свою силу, бит бывал в темных переулках неоднократно.
Однако за обаятельную легкомысленную веселость Алеше прощалось многое, в том числе и дерзость, не считавшуюся ни с чинами, ни с обстоятельствами.
Илья слышал историю первого появления Алеши при дворе. Благословленный отцом на богатырство сын соборного попа был принят Владимиром приветливо. Князь предложил ему место за пиршественным столом, отвечавшее его высокому происхождению. Алеша, считавший, что заслуги могут быть только своими, а отцовские не в счет, отказался и присел в конце богатырской скамьи — как младший и ничем не прославившийся. Князь чуть удивился и прихмурился было: едва явился, а уже возражает, но гости одобрительно загудели — скромность парня пришлась им по душе. Ну, скромность так скромность, и князь тут же забыл об Алеше — были дела поважнее.
Владимир в то пору вел с помощью Добрыни сложную игру — Хазарское царство, разгромленное его прадедом Святославом, стремилось воссоединить раздробленные части и обрести прежнее могущество, а целью русского князя было не допустить этого. Пир, на который попал Алеша, был устроен в связи с прибытием хазарского посла и в честь него.