Бесконечно далеко, так далеко, что для этого не было ни мер, ни названия, Илья увидел Соколика.
Мальчик любил его и ждал. Илья чувствовал это, и любовь к сыну чувствовал, осязаемую, сильную, и она была реальней и осязаемей разломанной им чаши. Она проложила от него к Соколику серебряный луч, в свете которого мир, где был Илья, становился прекрасным и понятным, но лишь на этой, совсем тонкой, совсем узкой нити.
Илья вглядывался в далекого Соколика и думал о нем и о тех, других, людях, которых любил и которым был нужен. И которые — все! — были нужны ему. Он увидел Добрыню и еще одна ровная белая нить легла среди шевеления мира. От Добрыни белый луч шел к Амельфе Тимофеевне, Настасье Микуличне. Серебряные нити сплетались, указывая путь. Илья рванулся душой, пошел этим путем и оказался ближе к ним. Алеша, Настасья Петровна, Мануил, Наталья.
Пацаненок. Тот, что когда-то сидел на отцовский плечах с леденцовым петухом в кулачке. Он здорово подрос, и смешно хмурился под великоватым ему треухом, таща домой наколотые отцом дрова.
Марфа Тимофеевна и ее обезноженная сестра.
Улыбчивая киевская булочица, угостившая его калачом.
Другие, еще и еще другие.
Те, кого он любил, жалел, призван был защищать.
Те, кто любил его, верил ему и на него надеялся.
Те, перед кем он испытывал вечную вину, потому что ни данная свыше, ни пришедшая от земли русской сила не могла избавить их от страха, боли и горя. Он, Илья, не мог.
Они были якорем, и опорой, и зовом.
И он шел к ним.
Все ближе и ближе.
Его видели.
В городах, деревнях, на постоялых дворах, на дорогах Руси, идущих от одного края неба к другому, видели Илью Муромца. Он шел вдалеке, шел к ним, смотрящим, с каждым шагом делаясь больше и ближе. И каждому смотрел в глаза своим глубоким и нежным взглядом.
Он был уже почти с ними. Он видел связь между людьми — светлые лучи, сияющие нити. И он увидел четвертую дорогу — она сплеталась из этих лучей, как полотно из нитей. И эта дорога вела во всю полноту мира, который он был способен видеть только безумной круговертью. Дорога из светлого полотна могла открыться всем, каждому, — или не открыться совсем, если ей не быть сплетенной. Она была непрочной: слишком много обрывов, слишком мало нитей. Слишком мало еще было света, чтобы озарить эту прекрасную и странную сторону данного людям мира.
А он, держась за эти нити, шел к Руси, к своей Руси, все больше ощущая свое человеческое тело, обычное теплое тело, и выход был — вот он, а рядом с ним тек мутный желто-зеленый поток Обмана. Илья вспомнил, как давным-давно, в Карачарово, когда живы были отец и мать, он перекрыл ложное русло реки, обрушив в него камень. Если бы нашелся камень — перекрыть мутный поток! Князья не перестанут ссориться — это их человеческий выбор, человеческая беда. Враги все равно придут, и их будет много, и придут они надолго. Но не будет Обмана, который внушит русским людям, что они чужие друг другу. И придет день, когда Русь объединится и изгонит врага.
Нужен камень. И все, что у него есть, — его человеческое тело, которое почти вернулось к нему.
Они все смотрели на него, а он смотрел на них и улыбался. «Все хорошо, — говорил он им этой улыбкой, — все как надо. Верьте мне и не плачьте: все хорошо». Вся Русь видела пещеры Киевской лавры и камень, в который превращалось тело Ильи Муромца. Он умирал, и знал это. Он улыбался, чтобы им не было больно. Он смотрел на них спокойно и ласково, чтобы они помнили это: спокойствие. И они, люди, улыбались в ответ. Они верили Илье и верили, что все будет хорошо. И здесь, и там, куда он уходил от них. Они знали, что нужно помнить, помнить всегда: эту улыбку и это спокойствие.
И только в глубине камня еще не совсем покинувшая его душа кричала беззвучно: «Мне больно. Мне так больно. Пожалейте меня. Просто пожалейте. Пожалуйста».
Говорят, что русские матери, старухи, к которым подводили правнуков, чтобы почти бесплотная рука с прозрачной старческой кожей погладила их русые головки, слышали его. И жалели. И он улыбался им всем.
Иван Соколик, обычный человек, и жизнь прожил обычную. Сражался с печенегами, иными врагами, не разбирая, под стягом какого князя. Никогда — с русскими людьми.
Детей вырастил, овдовел.
Когда рука устала держать меч, принял постриг под именем отца Иринея и основал монастырь. Те, кого беспокойный и беспорядочный век лишал крова и надежды, находили там приют.
Многие приходили к нему за советом, и даже из дальних мест приезжали. Отец Ириней бывал очень бережен с душой человеческой, но и резок бывал, и даже груб. Но советы, и разговоры, и даже брань его всегда оказывались на пользу и в радость пришедшему, пусть даже он это не сразу понимал, зато потом убеждался.
К отцу Иринею часто заезжал за духовным наставничеством человек, в тех местах известный: местного князя золотых дел мастер, начитанный в латыни и греческом и многие науки превзошедший.
И этот человек, Кузьмище Киянин, который многое видел и понимал, чего не видели и не понимали другие, считал, что видеть и понимать научился у отца Иринея.
И однажды, уже после смерти старого своего наставника, он понял окончательно, что полученное — от Бога, от людей ли — нужно передавать дальше, иначе это не полученное, а похороненное. И взяв пачку пергамента, начал: «Не лепо ли ны бяшетъ, братие, начяти старыми словесы трудныхъ повестий о пълку Игореве, Игоря Святъславлича? Начати же ся тъй песни по былинамь сего времени, а не по замышлению Бояню…»