Соколик никому не говорил, что он сын Ильи: хотел знать правду. Поэтому и напрямую о нем не спрашивал. И люди, с которыми он разговаривал, рассказов об Илье не вели, как будто боялись суеверно что-то спугнуть. Вот уже год, как о богатыре не было ни слуху, ни духу, но все хотели верить, что он жив. Не рассказывали, но поминали часто, хотя и вскользь. Примерно так: «И вот я мучился с этим коленом, года два мучился, сил уже не было никаких, вдруг посыльный с зельем: Илья где-то знахаря встретил, который такое лечит. И поверишь — прошло, и не помню даже».
Или: «Невестка мне — как дочь, даже лучше, но если бы не Илья Муромец — не поладили бы, наверно. Она с характером, да и я — ого-го. А он приходил, посидит, посмотрит на нас двоих так ласково, как будто бы мы семья. А мы и сами уже…»
«Поглядел на всё, помянул мужа-покойника добрым словом и ушел. А наутро — телегу двое пригнали, мешки с мукой, соленья в бочках. Говорят: Муромец прислал, будто должен он Евстафию был. Да какой там долг! Откуда? Только без этой телеги мы с детьми до весны бы, верно, не дотянули…»
И чем дальше, тем больше Соколика завораживал образ человека, представавшего перед ним из этих случайных упоминаний. Уже не мальчишеская гордость отцом — непобедимым и знаменитым богатырем, а что-то большее росло в нем — вместе с пониманием, что он прикасается к тайне — трепетной и более значительной, чем богатырство. Он уже готов был, как Поликарп, упасть на колени и просить: «Хочу быть при тебе, хоть кем».
Он не сомневался, что дело, ради которого Илья уехал, простившись со всеми, было делом, стоившим того, чтобы посвятить ему жизнь и, если надо, — отдать.
Но как же такой человек не уберег мать? Не любил? Всем, вдовам дружинников, конюхам, стряпухам доставались его любовь и забота, а ей — нет?
Мучительны были мысли Соколика, и любовь его к невстреченному отцу была мучительна.
Жена Добрыни была в тягости — как и жена Алеши Поповича. Но Настасья Микулишна была уже не так молода, носила тяжело, часто бывала грустна и раздражительна. Добрыня старался порадовать жену, и ласковым словом, и каким-никаким подарочком. На рынок заезжал часто: бусы-платки посмотреть. В этот раз выбрал душегрейку, тонко вышитую, соболем отделанную. Просили много, выторговал чуть, но взял: очень уж глаз радовала. В который раз вспомнил Илью: вот кто умел торговаться! По-деревенски серьезно, уважительно и необидно. Даже иноземные купцы, знать не знавшие, кто таков Илья Муромец, уступали: как не уступить понимающему человеку! Эх, Илья, где ты сейчас…
В который раз вспоминая, как ходили за сапогами, первыми в жизни богатыря Ильи Муромца, проезжал сапожный ряд. И вдруг зашлось сердце узнаванием, как будто повтором. Перед сапожником стоял юноша с легкими русыми волосами и деловито, серьезно гнул подошву. Потом, при колотящемся сердце, пришло различение: Соколик это, из вольговых воспитанников. И хотя с Ильей Добрыня познакомился, когда тот был уже взрослым мужчиной, а фигура Соколика была еще юношеская, несложившаяся, сходство, ударившее в сердце, не отпускало.
Да нет, не может быть. Илья много лет жил монахом, с тех пор, как исчезла его Алена… Алена. Соколику на вид лет пятнадцать, все совпадало. Неужели?
— Здрав будь, Соколик! Как сапоги, годные? — Добрыня, жестами отгоняя лезущих под копыта торговцев всякой мелочью, подъехал к юноше. Сердце колотилось. Спросить?
— Здравствуй, Добрыня Никитич! — Соколик поклонился. Ответил на вопрос: — Неплохие, но подошва слабовата. Похожу, посмотрю еще.
— Ищи-ищи, весь день ищи, все равно ко мне вернешься! — бурно вмешался продавец. — Смотри только — опоздаешь. Такие сапоги не залеживаются!
Добрыня слез с коня, взял под уздцы.
— Ну-ка, отойдем, вьюнош, — отведя в сторонку, негромко посоветовал: — У этого не бери. В сапогах я не знаток, это бы у Ильи спрашивать, но в людских хитростях разбираюсь. Крутит, неладно что-то с его товаром.
Соколик кивнул.
Так похоже кивнул…
Спросить?
Ну, например: «Ты на днях у моей матушки, Амельфы Тимофеевны, в гостях был, сказывала. А как твою величали, я и не ведаю».
Да, посол. С таким медвежьим изяществом только мешки ворочать, а не разговоры вести. Вон, мальчишка напрягся. Что с тобой, Добрыня? Ведь знаешь же ты давно этого Соколика, видел много раз, разговаривал с ним, с чего же вдруг сейчас тебе на ум невесть что пришло?
Добрыня обладал ясным, трезвым умом, всегда был логичен и холодноват, что и делало его отличным советником и послом. Но сейчас он сам себя не узнавал: метался и надеялся, не имея никаких к тому оснований, кроме неуловимого сходства, да и не сходства даже, а откликнувшейся вдруг памяти и проснувшейся тоски.
Добрыня не решился спросить, а Соколик, который ждал вопроса, не знал, ответил ли он бы на него. Это было то, что касалось Ильи, его жизни дело, и от него оба хотели получить свои ответы. И оба боязливо и страстно надеялись, что будет им у кого спросить.
Но в одном Добрыня себе не отказал: он ходил с русоголовым мальчишкой по рынку, пока они, наконец, не выбрали Соколику подходящие крепкие сапоги. Вдвоем.
Князя давно интересовали лесные глухие земли на востоке русской земли, за Окой. Богатырь Иван Годинович, тот, что убил жену за измену и никак не мог найти себе покоя, вызвался разведать те края да заодно и развеяться. В спутники ему Владимир предложил Соколика, который сам был родом из тех мест и мог служить провожатым. Соколик не спорил. На месте не сиделось.
Они странствовали берегами реки Москвы, пробираясь малохожеными путями, и Иван Годинович, который сам был из Волыни, удивлялся тому, насколько русские люди, живущие так далеко от его родных мест, в неведомой глуши, близки и понятны. Чуть иной выговор, чуть иные дома и узоры на рубахах — ну так они и в Ростове, и в Суздале, дорога в которые была наезжена и привычна, были другие. Соколик улыбался его удивлению. Он узнал, что Русь едина, в четырнадцать лет, когда ушел с мельницы искать отца. На мельницу ту, кстати, они с Иваном Годиновичем свернули, когда проезжали большое село, рядом с которым вырос Соколик. Там уже жили и работали люди совсем незнакомые: родня прежнего мельника не справилась с мудреным ремеслом и продала мельницу. Соколик обиходил могилы матери, названых бабушки и деда. Была ранняя осень, и юноша жалел, что среди ярких цветов, принесенных им матери, не было и не могло быть ирисов, о которых шептала она, умирая. Он пообещал себе однажды вернуться весной. Тут, у могилы матери, Русь не казалась ему непреодолимо огромной. Он уже пересек ее дважды.