И не было кольца, опущенного тайком в кубок невесты, как пели потом об этом песни и рассказывали сказки, не было знакомой мелодии, наигранной незнакомым дудочником, — ничего этого не было. Просто он сел среди скоморохов, и она его узнала.
Алеша не мог бы сказать, что он испытал, когда на пиру его невеста вскочила с места и молча, как-то меленько, осторожно, как будто боясь спугнуть, но очень быстро побежала в конец гридницы, туда, где сидели скоморохи и дудочники. Он взглянул — и тоже узнал. Ему было легче узнать — не так давно расстались они с Добрыней, да и дела их там, на западе, были таковы, что случалось им видеть друг друга переодетыми, и не раз. Но первой узнала она. Ужас он почувствовал — это да, тот непостижимый страх, от которого слабеют коленки и который по-настоящему бывает только в детстве и во сне.
И страх последствий, обычный, практический — «и что теперь со мной будет?»
Но и облегчение испытал он, внезапно нахлынувшее облегчение от того, что все это закончилось.
Готовясь к свадьбе, от которой не отказался бы даже под страхом смерти, Алеша не был счастлив. Горе Амельфы Тимофеевны лежало на нем тем самым камнем, который с ужасом представлял себе маленький Алеша, когда отец говорил пастве о незамолимых грехах. Тогда, в детстве, слушая проповеди, он с радостью вспоминал, что на нем ничего такого нет, и твердо знал, что жить будет так, чтобы и не было. А горе любимой женщины, которое он чувствовал, как бы твердо она ни держалась, не вызывало в нем ревности. Только боль. Иногда он даже забывал, что Добрыня жив, и оплакивал его. Иногда ему казалось, что своей ложью он убил Добрыню так же надежно, как если бы воткнул ему нож под ребра.
Он плохо спал: ночами ему снилось, что умирает от горя Настасья, Амельфа Тимофеевна и его собственная мать, которой сказали, что он умер.
Когда он приехал с горькой вестью, от него требовали подробностей. Многие хотели знать, кому мстить. Пришлось сказать, что Добрыня умер от болезни. А какими были его последние слова, к кому он обращал свои мысли? Он был в беспамятстве, отвечал Алеша, много дней в беспамятстве. Потом Алеше снилось беспамятство, в котором он мучительно пытался проговорить любимые имена, а Добрыня, наклонившись над ним, смеялся и делал вид, что не слышит.
И еще Алеша знал, что невеста не любит его.
И теперь, когда Настасья, вцепившись в Добрыню так, что и захотел бы — не вырвался, высоким ликующим и срывающимся голосом прокричала на всю гридницу: «Вот мой муж — Добрыня Никитич!», Алеша вышел на середину зала, опустился перед Добрыней (не перед князем! ахнули про себя многие) на колени и покаянно склонил голову.
Добрыня, обнимая Настасью, молча обошел его, не взглянув, и вышел из гридницы.
Встал князь, за ним потянулись гости. Все обходили Алешу, как вещь, стоявшую на пути, и скоро он остался один, на коленях, в приготовленной для пышного празднества гриднице.
Владимир, сначала хотевший попросту приказать отрубить лживому послу голову, чтоб другим неповадно было, уже уходя, остыл. Покаянный вид Алеши и то, что склонился он перед Добрыней, а не перед ним, неожиданно убедило его передумать. «Дела любовные, не измена — хотя и измена, конечно: Добрыня мной был послан, и не просто так». Воспоминание о том, почему именно был послан Добрыня с наказом не возвращаться, пока князь не позовет («Так ведь вернулся. Это что же — и этот ослушник?»), окончательно его остудило. Приехали — и ладно. Вовремя приехали. Не время сейчас богатырями разбрасываться. А в своих делах — пусть сами и разбираются.
Алеша каждый вечер приходил стоять на коленях перед теремом Добрыни. Никто к нему не выходил.
— Добрыня Никитич! Погодь! — с поворота дворцовой лестницы его окликнула миловидная девушка. По одежде и по тому, как держится, прикинул он, — одна из княжон. Тогда это какая же? Марью вроде замуж выдали, и давно… Наташка! Эта взрослая, полная достоинства девушка — Наташка, чумазое улыбчивое чудо, которое Илья подкидывал на руках. Эх, Илья… Не вернешься ты к тем, кому тебя не хватает, как вернулся он, Добрыня. Не сбудется сказка. На этот раз — нет.
— А знаешь ли ты, Добрыня Никитич, — девушка спустилась на несколько ступенек, приблизившись к нему почти вплотную и глядя ему в глаза изучающим, загадочным взглядом, — что сказал бы тебе один человек?
Сказки не сбываются.
Она продолжила, как по-наученному:
— Он сказал бы: избей Алешку в кровь, повыдирай ему все кудри, обругай пащенка по-черному — но прости.
Да, он бы, наверное, так и сказал.
И почему у Натальи такой мерцающий секретом и совсем не скорбный взгляд? И губки сложены так по-деловитому: велели, мол, передать.
Молчи, душа, молчи, сказки не сбываются!
Но простить?! Мамино горе — простить? Женино отчаяние, когда ей все равно было, что замуж, что в омут, — и это простить?
Вечером Добрыня спустился с крыльца, за вихры затащил Алешу во двор и там бил, долго и жестоко, крепко прикладывая лицом о перила крыльца. Счастливый Алешка в промежутках бормотал разбитыми губами: «За Настасью — прости… Христом Богом… За маму…»
Они сидели вдвоем на крыльце и пили из баклаги, передавая друг другу. Алеша прикладывался осторожно и всякий раз морщился: разбитые в оладьи губы болели.
— Как думаешь, — вдруг тихо спросил Добрыня, — Илья умер?
— Меня тут тогда не было, — осторожно ответил Алеша. — Говорят, что да. Но знаешь… когда ты сегодня наконец ко мне вышел… у тебя была такая рожа… ну, такая… мы ж двенадцать лет вдвоем среди чужих… мне показалось, что нет.