По-хорошему, надо было ей ехать туда, в страны, которые представлялсь ей такими же далекими, как тот свет, увидеть самой могилку Добрыни, убедиться… Но она боялась, что это убьет Амельфу Тимофеевну. И она не ехала, никуда не уходила, сидела у постели, слушала, слушала жаждущим поверить сердцем.
Приехал Микула Селянинович, огромный, кряжистый, осмотрелся, посидел у постели сватьи, слушая ее бормотание, и веско сказал ей: «Все может быть. Только если Настену замуж не выдать — утопится».
И Амельфа Тимофеевна встала. Страх за девочку, ставшую ей почти дочерью, поднял ее — так же, как Настасье помогал держаться страх за нее.
Черная, прямая, сухая, собирала она у себя городских свах, слушала, въедливо выясняя всё про женихов — ближних и дальних.
И тут грянуло сватовство — и не кто-нибудь, а сам князь киевский Владимир сватал вдову Добрыни за славного богатыря Алешу Поповича. Князь сиял: он любил делать добрые дела. И еще он чувствовал себя виноватым перед Настасьей: Добрыня был полезен в послах, очень полезен, но не меньше он мог быть полезен и на Руси, и князь помнил, что иные соображения заставили его отправить Добрыню в чужеземье так надолго и там потерять. Алеша — лучший из оставшихся у него богатырей, обласкан будет, как никто другой, молод, красив, и если он хочет жениться на немолодой вдове — чего ж еще желать? Камень с плеч.
Микула Селянинович сказал: «Нет».
Но не было у него уже власти над дочерью-вдовой. Решать здесь могли только князь и она сама.
А Настасья Микулишна сказала: «Да».
Замужество ей было безразлично; она понимала, что за кого-нибудь да выдадут, но ее это не радовало и не огорчало: жизнь, которая для всех нас заключается в надеждах, для нее кончилась. Алеша был рядом с Добрыней; может быть, будет что-нибудь рассказывать. И тогда Настасья будет тайком переживать эти рассказанные кусочки жизни — жизни, которой жил Добрыня; пусть в воображении, но будет рядом с ним. Такой была ее надежда, слабая — ведь Алеша мог ничего и не говорить, но единственная.
Стали готовиться к свадьбе: князь богатырю жену сосватал, князь его и собирался женить. Во дворце и так, чтоб не стыдно было князю-свату, с размахом.
Амадео не был неприятным спутником. Он был молчалив, но приветлив; по-прежнему писал в своей тетрадке. Иногда давал прочесть написанное Сервлию. В этих записях Амадео был наблюдателен и справедлив, но чем дальше, тем больше удивляли и настораживали они Сервлия, и он долго не мог понять, чем.
Однажды они пришли в деревню, где злы и расстроены были все: отменилась свадьба. Жених и невеста души друг в друге не чаяли, семьи только и мечтали породниться, были зажиточны и с односельчанами ладили. Свадьбу затевали с размахом, дружков у жениха и подружек невесты было не сосчитать, веселого разгула ждали всей деревней.
Одна была беда: в деревне, в последней, отстоявшей от других избе жил колдун. Приглашать его на веселую свадьбу не хотелось, не пригласить было нельзя: однажды уже было, что не пригласили, так он пришел сам, буркнул что-то и ушел, все вздохнули с облегчением, и веселье продолжилось, а наутро новобрачных обнаружили в постели мертвыми.
Отцы нынешних жениха и невесты с дорогими подарками, в сопровождении самых уважаемых людей деревни пошли приглашать колдуна. Зашли в дом вдвоем: прочих колдун просто не пустил, закрыв перед ними дверь. Вышли без подарков, белые, не глядя друг на друга. Выяснилось: колдун свадьбу запретил. Сказал: «Иначе хуже будет».
Выслушав это в избе, куда их приняли ночевать, Амадео решительно поднялся с лавки. «Колдунов не бывает. Не дает Бог такой силы отрекшимся от Него. Это мошенник и убийца». «А Симон-волхв? — вполголоса напомнил Сервлий, тоже вставая, — И вообще, мы на Руси. Ты не мог не заметить, что здесь бывает еще и не такое». Сервлий верил в колдунов, но в долгих странствиях усвоил: давших тебе кров и хлеб надо выручать, даже подставляя собственную голову.
— Идем, — сказал он, — выясним, чего ему надо, попробуем договориться по-хорошему.
Хозяева в сомнении покачали головами, но удерживать не стали: кому ж и пытаться договориться с колдуном, как не страннику, у которого здесь нет ни близких, ни худобы.
Колдун был жирен. Чтобы так разъесться, подумал Сервлий, надо жрать все время, и колдун явно подтверждал его мысль: когда они зашли, он как раз доедал пирог с вязигой. Поглядывал на них мелким глазом, хитро и выжидающе. «Подарочком от сватов, значит, не побрезговал», — со злостью подумал Сервлий. Еще его беспокоил Амадео — не выкинул бы что-нибудь. Но тот пока молчал.
Образов в избе не было, зато отовсюду свешивались пучки сушеных трав. В углу зачем-то была сложена огромная куча сухих березовых веников — париться, что ли, любит?
Сервлий сел напротив колдуна, грустно посмотрел на него, положив подбородок на руки.
— Что, — спросил сочувственно и проникновенно, — самому невеста глянулась?
Колдун поперхнулся.
Побагровел, закашлялся, непрожеванные куски полетели изо рта. Сервлий брезгливо утерся краем рукава.
— Ты что, совсем дурак? — выговорил колдун, отдышавшись. И горделиво: — Если мне девка понравится, я так беру.
— А тогда зачем?
— А для власти. Чтоб помнили, кто здесь разрешает и запрещает. И боялись, твари. Князь далеко, а я — вот он!
Это не власть, думал Сервлий, не зря ты князя помянул, это страх. И ты это знаешь. И знаешь, что к страху привыкают, поэтому ради своей «власти» будешь творить все большее зло. Даже если твое «колдовство», как считает Амадео, — просто ловко осуществленные убийства.