Однажды они остановились в избе, в которой уже ночевали несколько лет назад. Они узнали хозяйку, она их — нет: изба крайняя, стучатся многие, не откажешь же в ночлеге человеку зимой и всех бродяг не упомнишь. Всё в избе оставалось таким, как они помнили, — и стол с широкими лавками, застеленными плетеными подстилками с местным ярким узором, и божница, и печь, украшенная изразцом, вот только теперь за столом сидели двое белоголовых малышей, и колыбелька качалась посреди комнаты, а раньше этого не было.
Сервлий уже давно понимал, что идет за сумасшедшим: что бы ни вело Амадео, оно вело его бессмысленно и бессистемно, кругами и зигзагами, без цели, год за годом. Монах ни на мгновение не испытывал сомнения в том, что в конце пути его ждет Грааль; грек видел, что это путь безумцев, ведущий только к смертному часу.
Почему он не оставил Амадео? Вернуться на родину под чужим именем теперь, когда его все забыли и его собственное имя стало лишь строчкой в записках царевны Анны, не составило бы труда; деньги ждали его в твердо стоявшем торговом доме Морано, который теперь возглавлял Антонио-младший, принявший на себя все обязательства отца, в том числе и тайные. В конце концов, на такие деньги можно было совсем неплохо прожить и в Киеве, где к нему ни у кого не было никаких претензий.
Раздумывая об этом, Сервлий признавался себе, что он, верно, еще более безумен, чем брат Амадео.
Потому что ничего этого он не хотел.
То, что он не мог вот так просто взять и бросить человека, с которым вместе не раз замерзал в сугробах и тонул в болотах, и они спасали друг друга, — это была еще только половина правды. Другая же заключалась в том, что ему нравилось бродить по Руси, ночуя в неизвестных домах, деля хлеб со случайными людьми, разговаривая и молча, вдоль межи, лесными дорогами, в теплой пыли летних проселков, под высоким синим небом, под причудливыми завихрениями серых туч… Все, что было до этого, — его богословские изыскания, его непримиримая война с еретиками, риск, на который он шел, притворяясь одним из них, — отодвинулось далеко в душе и казалось отсюда, с проселочной дороги русских, детской игрой, в которой не было Бога, а лишь поверхностное и легкомысленное использование имени Его.
От храма к храму, от простора — к простору. В дома, где они ночевали, он приносил услышанные по дороге новости, чувство огромности Божьего мира и причастности к этому огромному миру тех, кто их принимал. Грек не подозревал, что стал одним из тех, кого на Руси называли странниками Божьими, но встречные признавали его и кланялись первыми.
Илья сам не понял, как в задумчивости его занесло вглубь половецкой степи. Спохватился только, когда увидел каменную бабу на возвышении. У бабы были усы, борода и огромные, ниже пупа, груди. В руках баба держала чашу. Илье мельком вспомнился латинский монах, брат Амадео: не такую ли чашу искал он? Нет, конечно, монах был христианин, хоть и латинского обряда, а эти бабы… Илья знал, что, когда кипчаки воздвигали их, в подножие клали убитых животных, а зачастую и младенцев. Русичи каменных баб обходили третьей дорогой, если случалось ехать степью.
У подножия изваяния кто-то сидел. Илья пригляделся: половец, но не воин, а служитель их богов, шам-ан. Следовало подъехать и извиниться за нечаянное вторжение: в степи сейчас тихо, набегов давно нет, незачем попусту злить соседей, даже таких, как половцы.
Когда Илья подъехал, половец встал и низко поклонился. На приветствие Ильи, вежливое: «Здравствуй, мудрец», — ответил необычно. Илья ожидал услышать: «И над тобой пусть будет Высокое Синее Небо» — так отвечали половецкие шам-аны, если не были настроены враждебно. Этот — не был, но Неба не помянул, сказал: «Великая давно ждет тебя, Избранный!»
Наверное, шам-ан ждал кого-то здесь, в условленном месте у подножия бабы, и ошибся, принял Илью за того, кого ждал.
— Нет, я ждал именно тебя, Избранный, — сказал половец, и Илья удивился: неужели он говорил вслух? — Или нет у тебя особой силы? Или ты не был избран тем, у кого она была до тебя?
Илья никогда не думал о себе как об избранном. Да, ему дана была огромная сила, но дана так, как ополченцам дают оружие, а срочному гонцу — самого быстрого коня. Для дела. Он должен был защищать Русь — и старался, используя все, что было дано. Во всем остальном он был самым обыкновенным человеком.
— Пока — да, ты самый обыкновенный человек, — сказал половец, — но все будет иначе, ведь ты — Избран. Идем со мною. Коня оставь, не бойся: с ним ничего не случится.
Сказанное звучало странно, но Илья понял, что его куда-то приглашают, причем без враждебности. Стоило попытаться: замириться хотя бы на время хотя бы с одним из многочисленных воинственных кланов было бы очень полезно, и уж во всяком случае, не стоило торопиться обижать отказом. А шам-ан, судя по количеству и разнообразию побрякушек, которые на нем были навешаны, и причудливой, сложной татуировке на лице, был не из последних.
Илья слез с коня, и Сивка заметался; он прижимал уши, жалобно ржал, всхрипывал, косил глазом, всячески показывая страх и беспокойство. Пока Илья успокаивал коня, шам-ан что-то делал у подножия каменной бабы.
Потом все изменилось. Сивка застыл изваянием с выпученным, налитым кровью глазом, мир повернулся острым углом, и Илья оказался в месте, которое сначала показалось ему уродливым голым и сумрачным лесом. В ушах шумело, голова была тяжелой, как чугун. Илье смутно помнилось, что когда-то, он не помнил, когда и где, он испытывал подобное.
«Не тревожься, — сказал в голове мягкий и очень спокойный женский голос, — это переделает тебя. Ты станешь больше, чем человек. Ты станешь тем, чем должен был бы быть человек. Но они не способны, слабые, жалкие и трусливые. А ты — ты можешь. Ты будешь слышить их мысли, но они не будут интересны тебе. Потому что мир раскроется перед тобой, и рядом будут такие же — избранные. Ты будешь одним из них».