Сервлий был философом, но не был еретиком. Он был ортодоксальным христианином византийского обряда. И борьбу императора с философами-еретиками вполне поддерживал и одобрял. хотя бы потому, что знал о них больше императора. Он был философом-ортодоксом, изучавшим ереси. Он изучал их пристрастно и глубоко, не стесняясь проникать в среду тех, чьи учения, обряды и действия изучал, прикидываясь среди них своим. И не будет преувеличением сказать, что зачастую именно благодаря деятельности Сервлия император Алексей вовремя узнавал об опасностях и порочности того или иного религиозного движения, которых в ту пору в Византии было великое множество.
Иначе говоря, он был шпионом и охотником на еретиков.
В последние годы Сервлий ходил в учениках некого Иоанна Итала, возглавившего после пострижения знаменитейшего Пселла все преподавание философии в Константинополе. Итал, считавшийся диалектиком, узкому кругу своих приближенных учеников преподавал вещи, сказать о которых «язычество» — значило бы ничего не сказать.
Сервлий вошел в этот избранный круг, но в чем-то оказался неосторожен. То ли было замечено, что он всеми правдами и неправдами избегал произносить формулу отречения от Христа, то ли ему не удавалось скрывать дрожь при некоторых обрядах, но дело кончилось тем, что ему пришлось бежать, сымитировав самоубийство. Император не мог допустить, чтобы стало известно о том, что он пользуется услугами скрытых доглядчиков в философской среде, поэтому и речи не шло о том, чтобы он защитил Сервлия или даже допустил, чтобы Сервлий оказался раскрыт. В сущности, философ-доглядчик оказался меж двух огней: императору удобнее всего было бы, чтобы Сервлий умер последователем Итала.
Что он и сделал.
В присутствии учеников Итала и других свидетелей с криком: «О, Посейдон, прими меня в свои объятия!» — будто бы вошедший в молитвенный транс Сервлий бросился в бурное море и незамеченным сумел заплыть за скалу, где его ожидала лодка.
Он отлично плавал и мог подолгу находиться под водой, но требовалось еще и немалое везение, чтобы спастись таким образом.
Ему повезло.
Впоследствии царевна Анна в своих инвективах против Итала описала смерть Сервлия как пример чудовищности того, чему Итал учил своих учеников.
Так что задерживаться на родине ему не было никакого резону.
И единственным местом, где исповедовали ту же веру, какой предан был он, была Русь.
Католического монаха он приметил на корабле. Монах был угрюм, одинок и чудовищно беден. Ехал за самую малую плату: такие пассажиры не только спят буквально под ногами, но и обязаны выполнять грязную корабельную работу. Монах и выполнял ее смиренно и со старанием. Языков, звучащих вокруг, почти не понимал, говорил только на латыни и своем варварском диалекте. И совершенно не походил на тех монахов, которых, случалось, посылали на Русь с какой-либо миссией монастыри или сильные мира сего, — те и обеспечены были и держались совсем иначе.
Этим же явно двигала какая-то собственная, выстраданная и неумолимая одержимость.
Противостоять любопытству Сервлий не мог да и не хотел — однообразие корабельной жизни его, привыкшего к постоянному напряжению, уже начало сводить с ума, и он приложил все усилия, чтобы сблизиться с монахом, которого звали брат Амадео, и проникнуть в его тайну.
Способствовало этому то, что он единственный на всем корабле свободно говорил на латыни. К его удивлению, замурзанный и усталый брат Амадео не производил впечатления одержимого фанатика. Был он спокойным, кротким и приветливым. Помощь Сервлия как переводчика принял с благодарностью, и сам старался в чем-либо ему услужить. При этом не оставлял попыток самостоятельно освоить русский язык, и продвигался в этом хотя и медленно, но неуклонно. Он не скрывал, что у него есть миссия, но ничего не говорил о том, в чем она заключалась.
Был он невежествен, как и все на Западе, не знал даже Аристотеля, и надеждам Сервлия на интеллектуальную беседу, быть может — богословский спор, не суждено было осуществиться. Брат Амадео вообще избегал разговоров о Боге.
Греку, выросшему и всю жизнь прожившему в атмосфере, где богословские споры вели абсолютно все, включая торговцев на рынке, эта сдержанность была странна и непонятна. Верил ли западный монах во Христа? Безусловно. Он истово молился, соблюдая, по-видимому, все довольно строгие правила своего монастыря.
На берег в Киеве они сошли вместе и вместе поселились на скромном постоялом дворе. Сервлий, назвавшийся Мануилом, не был бедным человеком, об обеспечении своего бегства позаботился заранее, организовав себе через третьих лиц немалый кредит в торговом доме Морано, но он не хотел расставаться с братом Амадео, так и не разгадав его тайны.
Впрочем, проникнуть в нее оказалось для Сервлия неожиданно просто.
Амадео постоянно вел своего рода дневник, записывая туда, как понял Сервлий, как свои надежды и размышления, так и путевые заметки. Он не расставался со своей книжицей в телячьем переплете, всегда нося ее в широком рукаве рясы.
Но в Киеве не принято было ходить завшивленными. Русичи истово блюли телесную чистоту, общественные бани были на каждом шагу, это не считая тех, что свои, при домах. И хозяин постоялого двора, принимая путешественников, тут же любезно сообщил: «Банька для вас сейчас готова будет, пока паритесь — одежку прожарим на совесть, не сомневайтесь».
Монах заметался. Быть обнаженным в чьем-то присутствии было для него недопустимо, и главное — как, где оставить тетрадь? Грек предложил: «Давайте мыться по очереди. Пока один в бане — другой присматривает за его вещами. А то кто их знает, здешних…»