Тимофей Иванович сватовству Никиты Малковича не так чтобы обрадовался («Не в свои сани садишься, доча!»), но препятствовать не стал. И если уж совсем откровеннно, то женой торгового гостя он свою младшенькую представлял с трудом. Слишком нежной уродилась, хрупкой, не пойми в кого. Или сам баловством испортил — теперь уж не поймешь.
В доме воеводы Амельфа расцвела. Муж баловал, как и отец, только еще нежней и предупредительней. Никите Малковичу его молодая жена сама казалась привезенным из неведомых мест цветком.
А потом воевода умер. Не от вражьей стрелы, нелепо умер: поехал по весне охотиться, жарко под весенним солнышком показалось, распахнул шубу — ветерком-то и протянуло. В четыре дня сгорел. Амельфа, оставив ненаглядного маленького сына на нянек и терзаясь из-за этого, сидела все эти четыре дня возле мужа, отпуская его руку лишь чтобы сменить влажную повязку на лбу. Так, держась за ее руку, и отошел.
Вскор умер и отец, успев перед этим крепко помочь Амельфе: подобрал ей толкового и честного управляющего. Не будь Булыги Евксентьича, не справилась бы Амельфа ни с чем, это точно.
Вся ее жизнь была в сыне, в Добрынюшке. Ради него она ломала себя, менялась, твердела, чтобы малышу было жить надежно, спокойно, добротно. Вспомнились отцовы уроки, — казалось, и не усвоенные вовсе.
А Добрыня рос сильным, ловким — в отцово сословие, годным для жизни, ему предназначенной по праву рождения. И умным, со страстью к учебе. И вот тут Амельфа до конца поняла свою негодящесть. Она делал, что могла, — нанимала учителей, привлекала молодых воинов заниматься с Добрыней. Но все было не то. Учителя были больше хвастуны и бездельники на чужие корма, чем учителя, а где и как искать верных, она не знала. У кого искать совета? В это трудное время и выяснилось, что за короткую жизнь с Никитой стать своей в его среде она не успела, тем более, что воевода свой цветочек берег, в том числе и от общения с дружинной грубоватой братией. Ее собственная семья и рада бы была помочь — да чем?
Неизвестно, кто кому что рассказал о мытарствах воеводиной вдовы, но одновременно с горьким осознанием, что воина ей не вырастить, а только сыну жизнь испортить, пришло приглашение от Владимира, который Никите был то ли двоюродным братом, то ли дядей. И Амельфа поняла — надо соглашаться. Тем более, то подросший сын в Киев ехать хотел. А что сердце рвется на части — что такое твое сердце, Амельфа Тимофеевна, по сравнению с будущим твоего сына? Даже и подумать смешно.
И оказалось, что все было сделано правильно. Добрынюшка вырос в богатыря и княжеского советника, вельможу; спокойный, умный, сильный. На своем месте. Горько, горько, но правильно.
Но вину перед сыном — сыном, отданным ею в чужие, нелюбящие руки, из-за собственной ее слабости и никчемности отданным, — куда денешь? И мучилась Амельфа Тимофеевна многие годы, и проводила ночи без сна, вслушиваясь в молчащую даль — как там ее Добрынюшка? Здоров ли, доволен? Простил ли в сердце свою никчемную мать или носит горечь в себе, не показывая из жалости или гордости в короткие, такие короткие приезды?
Ворота терема на Подоле были заперты, на крыльце никого не было. Амельфа Тимофеевна встала так, чтобы видеть крыльцо поверх забора, а Илья подошел к воротам и стал громко в них молотить. Ответа не было, дом молчал. Илья ударил еще раз. Безрезультатно.
И тогда Амельфа Тимофеевна закричала. Она чувствовала, что Добрыня там, в доме, что с ним там неладное делается — прямо сейчас, так что нельзя ждать. «Добрыня! Сыночек! Добрыня!» — кричала она, заходясь, забыв о приличиях и достоинстве, забыв обо всем.
Двери распахнулись, на порог выскочил Добрыня, в оборванном исподнем. Он выглядел не совсем проснувшимся, не вполне понимающим, где он, с лицом заблудившегося ребенка. «Мама! Мама, ты где?»
Илья одним ударом вышиб ворота. АмельфаТимофеевна бросилась к сыну, он — к ней. Из дома выскочила молодая женщина, попыталась повиснуть на Добрыне, выкрикивая что-то непонятное, не по-русски.
Илья схватил ее в охапку, зажал ей ладонью рот, потащил в дом. Она извивалась, царапалась, как кошка, старалась укусить его в ладонь. В доме к ним бросилась старуха, молча, выставив руки со скрюченными по-птичьи пальцами. Илья, перебросив молодуху подмышку, зажал под второй рукой старую ведьму, поволок обеих, куда — не зная, просто через весь дом, в пыльную полутемную глубину.
Девушка неожиданно тяжело обвисла у него под рукой, потом окостенела, пахнуло мертвечиной. Еще миг — и из-под мышки Ильи посыпался скелет. Илья обмер. Старуха захихикала. «Маринка-то уже лет двести силу брала от того круга, который ты, паршивец, развалил. Последние дни от меня брала, тем и жила. А теперь они, силы-то, мне все нужны — с тобой, проклятый, побороться!»
Илья крепче сжал ведьму под мышкой, — благо, не царапалась. «Давай, старая, поборись. Ничего ты мне не сделаешь», — рассеянно пробормотал он, думая, что с ней делать. Ну, утащит подальше от Добрыни и его матери, а дальше что? Привязать? Или прямо к попам тащить, в церковь? «Ишь ты какой. Ты в моем дому, соколик, сам пришел, по своей воле, никто не притаскивал… Сам ведь пришел? Говори!» — «Сам, сам…» — отозвался Илья, соображая, какая из дверей ведет на двор. Из ведьмина дома и в самом деле нужно было побыстрее уходить.
«Илюша…» — сказал под мышкой мамин голос. Илья вздрогнул, но ведьму не отпустил. «Все врешь, старая», — сказал твердо, и ему полегчало.
Зато закружилась голова. Сильно. Сквозь обстановку ведьмачьего дома, которую Илья и разглядывать-то не успевал, стало все отчетливее проступать знакомое: родная изба, печь, сучок на бревне, похожий на бегущего человека с длинным носом. Илья, лежа на лавке, любил его разглядывать и гадать, куда он так торопится. Вот уже и не видно ничего чужого: Илья дома. Он протянул руку в пустоту, наткнулся на что-то, свалил. Обманывало только зрение. Но он чувствовал: если не справится с этим обманом, с этой плывущей тяжестью в голове, то предаст и осязание, и все чувства, и он навсегда останется в обманном месте, которое будет считать своим домом. И придут отец и мать… Лживые образы, которым он будет верить. «Илюша… Отпусти. Мне так неудобно», — сказал мамин голос под мышкой.