То, что вышло из этой пасти, уже двигалось по проложенной для него раскаленнной, мерцавшей углями дороге. Чудище было огромно. Оно ползло по углями и пеплу, попирая собой чей-то разрушенный быт, жизнь, счастливую или печальную, в достатке или бедности, но жизнь, устоявшуюся, милую, человеческую, полную незаметных житейских ритуалов, привычных движений, которых уже никогда не будет. Оно подтягивалось передними лапами, мощными, похожими на уродливые руки, а сзади тяжелый колыхавшийся зад подталкивало множество мелких бледных полупрозрачных лапок, шевелившихся суетливо, не в такт. Ниже морды твари, похожей на одну раззявленную пасть с многими рядами острых зубов, колыхался веер щупалец. Над башкой торчал костяной горб.
Спешиться богатырям пришлось еще далековато от твари, в оставшихся целыми огородах: кони хрипели, вставали на дыбы, отказывались идти.
Подошли, смотрели с ужасом и молча. Тварь ползла к Киеву, и Илье казалось, что она разбухает, вбирая в себя горький, не улетучившийся еще дух разоренных человеческих гнезд.
— Оно не может по холодному, — шепотом предположил кто-то, — поэтому и жгут.
— Это мы мигом! — вскинулся Алешка. — Я тут недалеко приметил…
Он и еще несколько молодых богатырей стремительно исчезли в темноте онемевшей от ужаса слободы.
Кто-то из дружиников попытался в прыжке достать чудище копьем. Щупальца метнулись, сверкнул синий огонек, вспыхнуло копье, смельчак упал молча лицом вниз в мерцавшие угли и больше не шевелился.
Алеша и его помощники уже с усилием катили огромную бочку, из тех, что водовозы на своих клячах доставляют туда, где нет своих колодцев. Впереди твари они столкнули бочку на пепелище, выбив дно. Вода вытекла, поднялся пар, но угли, впитавшие воду, погасли, и чувствовалось — остыло. Дружинники ждали. Чудище невозмутимо переползло своим раздутым брюхом остывшее место, так же, как переползало догоравшие бревна, — будто не заметив.
Илья прислушивался к себе, к наследию Святогора, ромашкам, ветрам, корням подземным.
«Не угли ему нужны, не прохлады земли оно боится. Самой русской земли коснуться не может, поэтому жгли».
Илья достал из-за пояса кожаные рукавицы, надел, растер в руках несколько комьев чернозема. Ступил на раскаленную дорогу чуть позади чудища и пошел к нему. Шаг Ильи был так тяжел, что угли гасли мгновенно, не обжигая. За ним оставались следы в локоть глубиной, черные, наполненные влагой. Чудище вытянуло назад, ему навстречу, свои смертельные щупальца. Илья дунул. Мощный ветер отогнул щупальца вперед, и тогда Илья, положив обе руки на костяной горб твари, вогнал ее в землю по самые щупальца. Тем, кто смотрел со стороны, показалось, что сделал он это очень легко, как будто земля расступилась. Щупальца бессильно опали, тварь протяжно завизжала, пытаясь достать Илью зубастой пастью на черепашьей шее. Илья отскочил, потом подскочил еще раз и вогнал чудище в землю целиком. Притоптал живую жирную землю там, где оно только что было.
Так же тяжело, медленно вернулся.
И лег на влажную, даже сквозь запах гари сладко пахнувшую траву, раскинув руки.
Те, кто был там и видел тварь, не сумели бы сказать, через сколько времени набежала остальная дружина. Воины, отстаивавшие поджигаемые дома, вдруг увидели, что их противники, побросав все, разом обратились в бессмысленное паническое бегство — каждый сам по себе. Некоторые, правда, стояли, озираясь, будто не понимая, где они. Этих вязали. Они не сопротивлялись. Были и такие, кто, увидев перед собой горящие дома и людей, которые их тушили, бросался помогать.
Рукавицы пришлось выбросить: их прожгло насквозь. Руки у Ильи чесались и саднили. Ничего: на княжьем дворе тертая капустка найдется. Обидно было, что сапоги, первые в его жизни сапоги, которые они с Добрыней с таким тщанием выбирали на базаре, тоже пришли в негодность. Каблуки смялись начисто, да и голенища все-таки прожгло в нескольких местах.
И не давала покоя, мучила мысль о погибших там, в рубке у горящих домов. Все казалось ему, что можно было раньше догадаться, раньше прислушаться к святогоровой силе. Еще одна боль навсегда добавилась к вечной его виноватости.
В храм к обедне богатыри шли, все еще обмотанные капустными листами; кому не нашлось, на что сменить, — в кое-как подлатанной и почищенной обгорелой одежде. Они смущались, но на них мало кто обращал внимание, хотя площадь перед церковью была забита народом. О пожаре в слободе и попытке нападения орды многие, конечно, слышали, но нападение было отбито доблестной княжьей дружиной, а пожары в плотно застроенных деревянным жильем посадах случались часто и без всяких нападений. Так что один-два сочувственных взгляда — вот и все, чего удостоились дружинники.
В этот воскресный день должен был состояться первый выход побившихся об заклад щеголей — Чурилы Пленковича и Дюка Степановича. Киев пришел смотреть, осмеивать, восхищаться, оценивать и критиковать. Киев веселился. Площадь начала заполняться задолго до часа обедни: зрители занимали места. На деревьях висели мальчишки, да и взрослые, кто поотважнее. Среди толпы сновали продавцы пирогов, сладостей, воды. Жуя пироги с капустой, одетые в отрепья знатоки солидно обсуждали возможности спорщиков, их сильные и слабые стороны. Иногда сами спорили так горячо, что доходило чуть не до драки. Заклады тоже делались вовсю. Понимая, что до окончания спора еще далеко, что все еще только начинается, закладывались на мелочи: будет ли Чурило Пленкович в красном да наденет ли Дюк Степанович опять шубу. Пробившиеся к самой паперти городские щеголи заранее делали невозмутимые и скептичные лица, готовясь учиться и не упустить ни одной мелочи. Раскрасневшиеся молодки хихикали, украдкой поглядывая на щеголей.