Фома Евсеич в самом деле не был плохим человеком и понимал, как важно знать родным об участи пропавших. Все сохранившиеся фрагменты одежды, нательные кресты, другое, о чем и говорить-то не хочется, — пуки свялявшихся женских волос, например, — все было тщательно подобрано его людьми и выложено на задах княжьего двора в специально освобожденной мыльне. Там же, на задах, были сгнившие телеги и все прочее, что не «продали разбойники».
Жуткая эта выставка практического смысла не имела: еще после потери посланных на борьбу с разбойниками отрядов Владимир признал права наследников пропавших на этой дороге на их имущество и, кстати, накрепко запретил своим богатырям, как раз начавшим возвращаться с войны с Константинополем, пытать силы на этом разбойном пути. «Вы мне для другого нужны», — сказал строго. «Другого» действительно немало было в эти годы. Так и осталась дорога как бы просто испорченной: ездить стали реже и в обход.
Так что за правом на наследство в проклятую мыльню не ходили; ходили те, кому вправду нужно было узнать, будут ли косточки их близких отпеты батюшкой в общей могиле.
Вой стоял эти дни у мыльни, неумолчный страшный вой.
Кого узнавали, писарь отмечал — и для порядка, и чтобы батюшка на отпевании мог помянуть по имени.
Узнали, кстати, вещи нескольких разбойного характера людей, про кого думали, что в шайку к Соловью подались. Илья и тогда, князю, не сказал о судьбе соловьевых разбойничков, промолчал и теперь. Пусть отпоют; кто знает, не расплатились ли они адом при жизни за страшные свои грехи хотя бы частично.
Так и схоронили всех в братской могиле, и батюшка отпел всех вместе — крещеных, некрещеных и вовсе католиков.
Таких по вещам обнаружилось трое. Два набора заржавленных иноземных доспехов, монашеский наперстный крест, истлевшие остатки одежды — дворянской и черной рясы. Куда и зачем двигались по дороге, ведущей в глубь Руси (или из глуби?) двое рыцарей и католический монах, было непонятно. Еще одна вещь, найденная в овраге, судя по всему, тоже принадлежала им. Это был золотой медальон грубой работы, с непонятным символом на крышке.
Внутри медальона обнаружился кусок пергамента, много раз использованнный и скобленый. На нем был начертан некий план, долженствующий привести к отмеченному месту, скорее всего — кладу. На листке имелась также расплывчатая надпись на незнакомом (а знаком ему был только русский) Фоме Евсеичу языке.
Пергамент Фома Евсеич определил, как и положено, в княжеский архив, предварительно сняв с него две копии. Золотой медальон, который чем-то ему глянулся, взял себе, посчитав, что положенная ему доля перекрывает стоимость медальона с лихвой.
Фома Евсеич был вдов, сыновья его давно и прочно стояли на своих ногах, дочери были замужем, тоже удачно, так что ни о ком заботиться ему нужды не было. Добро он подкопил немалое и теперь мог позволить себе брать мзду не столько для прибытка, сколько из интересу. Потому брал всякие чудные и необычные вещицы, и набиралось их у него уже немало.
Однако то ли зуд кладоискательства, то ли должностная ответственность (клад, несомненно, должен был по обнаружении поступить в казну) не давали ему покоя, и, определившись с медальоном, он вернулся к разглядыванию обнаруженной в нем мапы. Фома Евсеич подумал было, что зря на днях мысленно похвалил манеру воинов четко указывать месторасположение: по картинке было совсем невозможно понять, где указанное на ней место находится, и привязать хоть к чему-нибудь, но тут же упрекнул себя в несправедливости: рисовал наверняка монах. А раз так, все нужное должны подсказать надписи — для любого монаха буквы главнее рисунков.
Помучившись впустую с непонятными и неразборчивыми надписями, Фома Евсеич совсем было хотел отложить докучный листок, но зуд не отпускал, и казначей не без колебаний решился-таки показать загадочную схему Добрыне Никитичу.
Добрыня, родственник киевскому княжескому дому, избрав, как и положено было в его семье, воинскую стезю и достигнув на ней немалых успехов (богатырем он был из первых), помогал также князю в делах с иноземцами, немало поездил, был послом, толмачом, знал двенадцать иноземных языков. Кто-то добавлял, что еще и змеиный, но Фома Евсеич не верил: Добрыня был разумен, слишком разумен для таких дел.
— На латыни, современной, как они сейчас пишут, — определил Добрыня, бегло взглянув на листок. Присмотрелся к расплывшимся буквам:
— «Во имя Ума, Слова, Мудрости, Силы. Здесь сокрыта Чаша („Чаша“ — с прописной буквы!) и не откроется ничтожному, а лишь благословенному откроется».
Он с улыбкой протянул листок казначею:
— Нам с тобой, Фома Евсеич, греховодникам, рассчитывать не на что. Кстати, если судить по грамматике, речь идет не о любом благословенном, а о каком-то определенном. Но у латинян сейчас с грамматикой плохо, могли ошибиться, так что — ищи, Евсеич, подходящего, вдруг на какого наткнешься.
— А где это может быть — не знаешь? — осторожно спросил Фома. Благословенными, в конце концов, киевские монастыри под завязку забиты. Есть из кого выбирать.
— Понятия не имею, — весело подтвердил его опасения Добрыня. — Ориентиры только местные — береза кривая, дорога. Это может быть где угодно. Кстати, поройся в том, чего ты в казну натащил. Может, Чаша эта уже там? Может, покойный монах и был благословенным, и добычу свою они уже домой везли?
Чаши в найденном были, разные — дорогие и не очень, и просто глиняные с глянцем, какие не побились. И как узнать, какая из них та?